Тоска по тебе становится острее с каждым часом.
Тоска по тому миру, что инкапсулируется в пространстве, когда мы оказываемся рядом.
Контур мира туго повторяет два наших тела идущие-сидящие-лежащие-летящие рядом.
Там, в этом мире, действуют иные законы притяженья, иной состав воздуха, иное течение времени.
Там перестаю ощущать бремя себя и бремя жизни.
Твое тело становится моим космосом, твои слова - моей пищей, твои мысли – моей кровью.
Или по-другому: твое тело становится моим путем, моим способом познания, твои слова – моим воздухом, твои мысли – моими крыльями.
Любовь? Это слово – всего лишь шифр для обозначения невыразимого.
Любовь – чуть ли не единственный стоящий способ жить.
Унылую смысловую решетку жизни лучше всего наполнить любовными трудами, любовными мучениями и причинением этих мучений, и прояснением болючих непониманий, и умиранием от ревности, и воскрешением от заверений в твоей единственности, значимости, любимости.
Думаешь, я не понимаю громадности твоей любви?
Думаешь, не вижу, как она порой раздавливает тебя?
Я ли не спешу на помощь, откликаясь на самый малый и робкий твой призыв, неся с собой хлеб, и елей, и вино, чтобы отпраздновать каждый миг рядом?
Все мое существо теперь запитано на твою любовь, и я завишу от тебя, в том, чтобы не случалось замыканий в этой цепи.
Когда ты сходишь с орбиты терпения, меня бьет разрядами, сильнейшими болючими разрядами, и, питавшая меня любовь вдруг обращается в смертельную угрозу.
И я ненавижу тебя в такие моменты. Ненавижу за каждый миг, что мог бы рождать острейшую звенящую радость, но из-за твоего невольного предательства несет злую ледяную боль.
Криоумерщвление сердца.
Вязкая мерзлая кровь темна и льдиста как смородиновый фруктовый лед.
И если ее лизнуть, то немеет язык, и ему уже не выговорить правильно слова заговора, снимающего заклятие любовной ненависти.
Язык пытается изогнуться, извернуться, лишь бы выговорить нужные слова, но получается нечто иное, бессильное, раненое.
***
Дерзки мы, в своем порыве усмирить стихию любви.
Дерзки, ибо думали, что можно вплести ее в жизнь тайным узором, и укрываться на чужих полях под походным шатром-невидимкой.
А она просвечивает сквозь умолчания.
А она прорывается сквозь белую кожу зелеными побегами с белыми цветами, и можно притворится, что ты несешь букет, но если отъять «букет» от себя, то кровь торопливо закаплет и выдаст тебя все равно.
Мы как глупые дети, поем друг другу печальные песни и плачем, и думаем, что никому не слышны наши голоса и не видны слизанные слезы.
И они не слышны-не видны до поры, до поры, ибо уже поводят глазами хозяева полей, силясь углядеть неясные контуры шалашика-шатра, напрягают слух, слыша ночные шорохи любовного ткачества.
Наша тайна густеет, ее узор уже проступает водяными знаками на купюрах повседневности.
Если будем стеречь как сокровище, если глаз не сомкнем, не отлучимся ни на секунду от дела хранения тайны, то можно длить время, и умолять небеса примирить жизнь с нами или нас с жизнью.
Но если впадать в болезнь и буйство, то тайна беззащитна пред жаждущими вызнать и надругаться.
А тоска по тебе становится острее с каждым часом.
Но скальпель в моей руке серебрист и остр.
Искус отделения себя от любви слишком велик. По-прежнему велик.